На стороне ребенка - Страница 78


К оглавлению

78

Двойное рождение

Чтобы общаться с совсем маленьким ребенком, бесчисленные поколения матерей прибегали к детскому лепету, полагая, что так оно лучше.


Детский лепет – это необщение. Пока ребенок находится в младенческом возрасте, матери склонны использовать применительно к нему язык так, как он используется применительно к домашним животным: о них говорят, но с ними не разговаривают. Более того, многим людям легче говорить с собакой или кошкой, чем с ребенком. Думаю, это вот отчего: чтобы структурировать себя как взрослых, мы вынуждены вытеснять в себе все, что идет от детства. Находиться под обаянием прошлого, которое для нас является давно минувшим, – это все равно, что беседовать с собственным призраком. И мы стараемся этого избегать. Мы отказываемся говорить с нашими младенцами, но все же при виде их мы идентифицируем себя с собственной матерью в то время, когда мы сами были младенцами. У родителей это происходит спонтанно: они отождествляют себя со своими родителями и одновременно с самим младенцем. Они демонстрируют, вместо реального общения с младенцем, нарциссическое общение с самими собой в «воображаемом» младенце. И они объективируют это общение, вступая в общение с другим взрослым, с которым они говорят о ребенке, вместо того чтобы говорить с самим ребенком.


Что происходит, когда мы обращаемся к своему детству?


Часто слышишь, как люди говорят сами с собой, обращаясь к себе, например, с такими словами: «Девочка моя, ты бросишь курить!» Или: «Я спросила себя, что я буду делать в этой ситуации?» Многие люди говорят с собой, обращаясь к себе на «ты», реже говорят о себе, называя себя «он».

Однажды у нас был к обеду гость, мы предложили ему взять добавку какого-то блюда, но он возразил (это был артист): «Нет, он уже вволю наелся… Мне не хотелось бы, чтобы он брал добавку». Это не было шуткой. Для него это было эффективным средством против обжорства.


У общественных деятелей часто появляется искушение говорить о себе в третьем лице, когда их популярность входит в легенду. Так, де Голль говорил о себе: «Де Голль принадлежит Франции». Знаменитые писатели даже изобретают себе псевдонимы (Гари-Ажар), которые сильно облегчают им возможность говорить о себе как о постороннем человеке. Когда говоришь о себе в прошлом, в сущности правильнее говорить о себе в третьем лице – как о постороннем человеке.


Если я говорю: «Когда я была маленькой, я делала глупости» или «Когда я была маленькой, родители считали, что я гораздо подвижнее других детей», я говорю о себе в прошлом – это не сегодняшняя я. Невозможно говорить в настоящем времени о себе, каким ты был в прошлом. Нам не удается говорить с ребенком в настоящем времени, потому что тогда мы говорили бы с тем ребенком, который пребывает в прошедшем времени внутри нас. Именно поэтому мы можем говорить с собакой: это настоящее и вместе с тем неговорящее существо, в котором мы видим наше собственное домашнее животное, принадлежащее нам, как наше тело. И мы говорим домашнему животному: «Ты недоволен…» – как сказали бы части своего тела, если бы она испытывала дискомфорт. Но с ребенком мы отождествляем себя «в прошедшем времени», поэтому нам трудно говорить с ним «взаправду», – считая его столь же понятливым, как мы сами, и часто даже понятливее нас. Мы не в силах с этим согласиться. Вечно это смешение ценности и силы, отсутствия опыта и глупости, рассудительности и умения запугать.


Когда завершаешь курс психоаналитического лечения, устанавливаешь точные связи между «я» сегодняшним и «я» в прошлом, ощущаешь дистанцию между ними.


Это больше чем дистанция. Совершенно перестаешь интересоваться самим собой, и сегодняшним своим «я», и прошлым. По-моему, это – главный результат моего анализа: я почувствовала, что мое прошлое совсем перестало меня интересовать. Это как фотографии: время от времени о них вспоминаешь в кругу семьи. Но для тебя самого они мертвы. Они поддаются «воскрешению» только потому, что вокруг существуют другие люди, словно свидетели, при которых мы пережили то-то и то-то. Это «принадлежит истории». Бывает, что встретишь кого-то из родственников, и он (или она) скажет: «Но когда все собирались вместе, у тебя был такой вид, будто ты о чемто напряженно размышляешь; ты так таращилась… Ты молчала, а все говорили: «О чем только она там думает про себя и т. д.». Я совершенно не помню, чтобы я о чемнибудь думала тогда, но, когда мне об этом рассказывают, я посредством их рассказов вместе с ними вижу себя маленькой и допускаю, что я, должно быть, была той маленькой девочкой, которая изображена на фотографиях. Для меня это едва улавливаемые следы счастливых воспоминаний. Может быть, кому-то запомнилось и страдальческое выражение моего лица. Но я этого не помню. Радостей, правда, тоже не помню; помню только, что была непосредственным свидетелем определенных моментов жизни; та личность, которая, должно быть, была мной, радовалась. Зато запах весны, пробуждение природы во время пасхальных каникул в деревне… Апрельские грозы в Париже… Помню об этом и о своем очень точном ощущении радости оттого, что все это есть. Это все-таки связано со мной сегодняшней, и временами я это в себе воскрешаю. Если это – существующее в собственном «я» вновь обретенное единство между ребенком и взрослым, тогда не исключаю, что этот момент и в самом деле переживается в настоящем. С чувством облегчения и примирения с собой. Когда говорят о поисках цельности, по-моему, имеют в виду именно это. Не надо это путать с тем единством, в котором, как думают люди, пребывает зародыш с матерью внутри ее утробы. Это иллюзия. Такого единства никогда не было. Мать и плод никогда не пребывали в слиянии: яйцо в оболочке внутри материнской утробы – это не единство, и единства восприятия здесь не было. Происходила, разумеется, физическая и химическая контаминация: материнское тепло, материнская жизнь передавались зародышу; сахар в материнской крови питал кровь зародыша; это физиологическое общение, это слуховое восприятие того, что доносится снаружи, в том числе отчасти и голоса матери, но это никогда не является слиянием с ней; то единство с нею, которого мы якобы все ищем, – не думаю, что это в самом деле единство с матерью. В воспоминаниях я с волнением возвращаюсь к ощущениям дыхательного или обонятельного порядка, которые связаны с космическим началом. Я задаю себе вопрос: неужели это та самая личность, отделившаяся от истории своих отношений с отцом и с матерью? В этот момент освобождается особая чувствительность, которая появляется у нас в наших отношениях с миром, – теперь она наконец очищена от всего лишнего. У меня есть воспоминания, связанные с другими людьми. Поскольку я не была единственным ребенком (я была четвертой из семи), вокруг меня всегда кто-то был. Но то, что я чувствовала, – это в самом деле чувствовала только я. И окружающие, может быть, тоже это чувствовали, но не делились со мной этим. Они не говорили мне: «Как я наслаждаюсь весной…» Эти ощущения были, несомненно, знакомы всем нам, но о них никогда не говорилось. Стало быть, помимо меня, есть другие люди, которые испытывают то же самое в другие моменты своей теперешней жизни одновременно с тем, как я тоже переживаю это вновь под влиянием какого-нибудь пейзажа, например, или погоды… И в эти минуты я становлюсь той же самой, какой была в раннем детстве, происходит реминисценция, это что-то вроде сенсорной вспышки.

78