На стороне ребенка - Страница 77


К оглавлению

77

Человек уже при рождении становится самим собой, он – это он, но в такой форме, которая еще находится в становлении. Все, что в нем есть, постепенно проявится, выразится позже под влиянием встреч, которые окажут на него влияние. Но все уже есть, следовательно, он заслуживает такого же уважения, как если бы за плечами у него уже был 50-летний жизненный опыт, тем более что годы могут и размыть, и загубить изначальные богатства.


Если взрослый проявляет физическую агрессию по отношению к ребенку, то это потому, что он не имеет с ребенком связи через язык: он не видит в нем человеческое существо.


Из истории дикого ребенка, по которой Трюффо снял фильм, можно сделать один вывод: общение с ним оказалось невозможным из-за того, что в начале жизни ребенок не имел связей со взрослыми. Трюффо хорошо показал Виктора под дождем, он как будто совершает с дождем какой-то религиозный ритуал; он находится в языковом и символическом общении с космическими силами, как если бы он был растением, которое радуется дождю, несущему плодородие. В этот момент кажется, что он охвачен безумием: для нас он сумасшедший, потому что его символическая система отличается от той системы символов, которой обучают детей.

Мы говорим: «Я обдал его холодом», «Небо нахмурилось», – словом, постоянно творим образы, в которых силы природы предстают очеловеченными. Каждый ребенок обладает языком, выражает себя, каждый имеет друзей в природе, но не у каждого есть друзья среди представителей человеческого рода. Ребенок от самых истоков своей жизни является общественным существом, и даже если с ним рядом не было людей, а он, невзирая на это, все-таки выжил без их защиты – он все равно остался языковым существом. Люди используют эту символическую функцию, сообщая свой код ребенку, потому что они его защищают. Но, по-моему, недостаточно принимается в расчет, что, каков бы ни был человек, каковы бы ни были его возраст и поведение – это всегда разумное существо, ежесекундно побуждаемое к переходу из своего предыдущего состояния в новое силой своей символической функции и своей памяти.

Почему пугает жизненная сила молодости?

Непочатый край работы, представший нашему взгляду с тех пор, как мы поняли, что происходит в бессознательном, заведомо привел бы нас в отчаяние, если бы мы не думали о поколениях, идущих за нами. Похоже, что мы стоим у истоков совершенно новой антропологии: человек – совсем не то, что он думал сам о себе раньше, а ребенок – совсем не то, что думают о нем взрослые. Взрослые подавляют в себе ребенка и при этом стремятся к тому, чтобы ребенок вел себя так, как им хочется. Подобное воспитание неправильно. Оно нацелено на повторение общества взрослых, то есть общества, у которого отняты изобретательность, созидательная сила, отвага и поэтичность детства и юности, фермент обновления общества.


Странная порода: достигнув взрослости, не хотят развиваться, боясь смерти, и инстинктивно боятся жизни.


Похоже, что мы стоим у истоков совершенно новой антропологии: человек – совсем не то, что он думал сам о себе раньше, а ребенок – совсем не то, что думают о нем взрослые.


Поскольку мы боимся смерти, мы цепляемся за факт собственного существования, за то, что мы живы и всерьез обеспокоены лишь сохранностью своего тела, этого близкого нам предмета, хотя тело – всего лишь часть того, что зовется жизнью. Страх физической смерти мешает жить. Мы боимся, что нас убьют, заменят кем-то, вытеснят, прикончат, но тем самым мы убиваем себя сами и заодно ребенка в себе – того, которым был каждый из нас и которым мы представлены на этом свете, но каковым не являемся до той степени самоотречения, когда согласны на небытие. Только немногие индивидуумы, которым в ходе их истории удается уберечь в себе ребенка, ухитряются что-то создать и продвинуться вперед – прыжком, открытием, эмоциями, которые они привносят в общество, распахивая новую дверь, новое окно. Но самые изобретательные, пионеры и новаторы, остаются одинокими, маргинализированными и всегда находятся под угрозой невроза. Впрочем, в этом нетрудно убедиться: существует целая литература о безумии и гении. В сущности, в бессознательном или, во всяком случае, в подсознании общества запечатлелась идея, что художник и исследователь – подозрительные типы. Бытует взгляд, что любое творчество – в науке, в искусстве – патологично: представлено безумцами. Людям не терпится заявить: «Этот изобретатель – сумасшедший».

Каким сумасшедшим, каким шизофреником был, вероятно, Архимед! Все принимали ванну, ровно как и все имели возможность почувствовать, что приподнять руку можно легко, а можно двигать ею с усилием, когда она в воде… Но только никто никогда так не рассматривал свою руку: как вещь, как отдельный от своего тела предмет, и поэтому никому не пришло в голову определять силу, действующую на нее… Для этого надо было одновременно и ощущать собственную руку, и посмотреть на нее как на отдельный предмет, который мог бы принадлежать, например, соседу. Поразительное открытие! Какой образ собственного тела представлялся Архимеду, пока он лежал в ванне, коль скоро он сумел до такой степени от него отстраниться? Тысячелетиями люди проделывали тот же опыт и не делали из него никаких выводов. Да, тела плавают… но можно с помощью науки измерить их массу! Может быть, мать этого «мутанта», Архимеда, совсем им не занималась и не научила его тому, что такое его тело? И поэтому ему было все равно, при нем его рука или нога – или существует отдельно. Его мозг размышлял над этим телом в пространстве, как если бы оно состояло из отдельных кусочков. Архимед – душевнобольной?..

77